сценических небылей. Зав постановочной частью сокрушенно развел руками: этим лишь располагаем, не взыщите, — но пылко соглашался помочь становлению студенческого театра, о чем его просил — через Гастева — отдел культуры горисполкома.
Худрук примкнул к ним в костюмерной, тоже выразил согласие, проявил полное понимание, когда, несколько понизив голос, Гастев изрек банальность: репертуар студентам утвердят только тогда, когда они осмелятся поставить что-нибудь современное. А в портфеле имеется пьеса о родной Советской Армии — так не поделится ли музкомедия реквизитом, нужна офицерская форма, два комплекта.
Делиться нечем, с грустью констатировали художественные чины, поскольку ничего подобного театр еще не ставил, да и — это уже теоретизировал худрук — время еще не приспело, слишком зримы следы войны, слишком памятны беды ее, и эмоциональное переосмысление войны наступит не скоро. Да, на студиях ставят кинокомедии, но та же комедия совсем иначе смотрится, когда на сцене живые люди, а не мелькающие фотоизображения их…
Это был уже четвертый театр, куда — якобы посланцем студенческого актива — приехал Гастев с телефонными рекомендациями, обогащенный сведениями о портнихе. Городские театры на военной теме обожглись еще в сорок пятом, на «Офицере флота» Александра Штейна. Форму шили свои портные, пьеса с успехом шла, раскаты режиссерской удачи достигли Москвы, недруги зашевелились и усмотрели то, что можно было предотвратить еще до премьеры: морская шинель чем-то отличается от сухопутной. С тех пор и повелось — все пьесы о современной армии прогоняются через комиссию из штаба округа, и соответственно на гарнизонное ателье возложили костюмирование подобных пьес, а там, понятно, устав, там портным указует военный комендант. И ни в одном, разузнал Гастев, театре не отваживались режиссеры на буффонаду, на утрирование образа через какую-либо деталь одежды. В репертуаре только то, что ставится в столице, туда и отправляют на разведку помрежей.
Зарплата у театральных портних — 650 рублей, да, признавались опрошенные, кое-кто прирабатывает на дому, но скромненько, чтоб не бросаться в глаза и не попадать под статью о незаконном промысле. Областной драматический на гастролях в полном составе, во всех остальных театрах никто не пропадал, все на месте — либо в кабинетах, либо на телефонной связи, отсутствующий балетмейстер хворает и третий день блаженствует в обкомовском раю, на даче для особо почетных гостей. А трупы в морге так и не опознаются (Гастев звонил туда). По слухам, в Ленинграде есть энтузиаст, умеющий фиксировать отпечатки пальцев, прошедших огонь и воду отнюдь не в фигуральном смысле, но то Ленинград. Зато здешняя театральная обслуга наблюдательна и злопамятна, суфлерша, зрителей на спектакле никогда не видевшая, толкалась среди них в перерывах и ревниво рассматривала женщин, а певица из второго состава отводила душу, изучая наряды первых рядов партера.
Да, существовала в городе портниха высочайшего класса, мастерица на диво, суфлерша однажды высмотрела в фойе поразительный вечерний туа— лет — длинное платье, скроенное как глухое, то есть без вырезов, не декольтированное, но смотрелось оно так, будто женщина в этом платье оголена чуть ли не до бедер. В женщину эту она вцепилась, та и рассказала, что не в ателье, конечно, шилось платье для выхода в театральный свет, Анечка — так зовут портниху, знают о ней немногие, добираются до нее по цепочке знакомств, связь только по телефону, и односторонняя, обычно она звонит, называет себя и рекомендательницу, хватает одной примерки, деньги гребет немалые, но и шьет так, что Москва позавидует.
В музкомедии никто, кажется, о портнихе Анечке не слышал, приличия ради Гастев задержался в костюмерной, где заговорили о прошлом родного города, одно время бывшего театральной столицей всего края. Именно здесь в середине прошлого века произошла революция в местных очагах культуры, в какой-то краеведами не отмеченный день заезжие кафешантанные певички, обычно разевавшие рты только в ресторациях, волею какого-то купчины переместились в закусочные, чайные и кучерские пивные, и онемевшая от изумления публика увидела вдруг пухленьких немочек, перебиравших струны арф субтильными пальчиками. В Гражданскую же сюда перекочевали агитбригады, стараниями пришельцев из Петрограда возникла консерватория, самые голосистые из певцов отправились в конце тридцатых завоевывать Белокаменную, но кое-кто из патриотических соображений остался.
Сейчас же хоть и обилие вроде бы культурных развлечений, но ощущается некоторое запустение, студенческий театр внесет живительную молодую струю…
Такую околесицу понес Гастев, чтоб откланяться побыстрее, но вдруг открылась дверь и в костюмерную смело вошла рыжеволосая женщина неопределенных лет, из той породы непредсказуемых, определил Гастев, баб, что не ойкают, когда их кольнут спицею в бок, а вспоминают о вчерашней погоде, к примеру. Костюмерша — а это была она — тягучим шагом дошла до кушетки, села, взяла пилочку и стала увлеченно полировать коготочки, не испытывая никакого интереса ни к разговору, ни к кому из мужчин, что никак не устраивало Гастева, и он, поглядывая на коготочки кровавого цвета, скакнул, развивая тему, в предреволюционные годы и пересказал объявления городских газет (отец обклеил ими кладовку) за декабрь 1912 года: камелии из Ниццы, печенья и пряники в кондитерской Жана, шампанские вина «Дуаэн» и «Шарль Гейдсик» из Реймса, американская овсянка «Геркулес», цейлонский чай «Янхао», шоколад «Гала-Петэр», колбасы И. Ф. Куклинского, названия фильмов, от которых нынешние девицы с ума посходили бы, — «Жених запоздал — заменил другой», «Глупышкин — защитник невинности»… Говорил звучно, красиво — и приглядывался к рыжеволосой, видел, как все плавнее и медленнее похаживает пилочка, заостряя пока еще ни в кого не впивающиеся ногти под взрывы доносящегося из зала смеха. И ко времени подкатил шум иной тональности: дневной спектакль кончился, зав и худрук устремились к двери, и костюмерша подняла голову. В громадных серых глазах ее таился, как под пеплом, огонь, дунь на них — и пламя охватит все лицо, а веснушки запылают, языки пламени лизнут лоб и волосы… Сделав голос бархатистым, он стал расшатывать рыжеволосую, взбалтывать память ее, говорил о погоде, о наводнении, которое обещается осенью, о студенческих проказах…
О перстне с наполеоновским вензелем и речи, конечно, не шло, Гастев рассказывал — взахлеб, с упоением — о серьгах, купленных якобы по случаю одной его знакомой, о медальоне, что достался ей же по наследству от тетки, и выманивал из податливой психопатки блуждавшие по окраинам ее памяти образы мужчин с кольцами, булавками, портсигарами и запонками, выставлял указатели, направлял — и запнувшаяся вдруг костюмерша ошалело глянула на гостя и произнесла всего одно слово, ни к кольцам, ни к запонкам никакого отношения не имевшее, и Гастев, слово это заглотнувший, тут же заговорил о намечавшемся приезде в город Московского